Мэри дуглас как мыслят институты
Мэри дуглас как мыслят институты
Мэри Дуглас. Как мыслят институты. М.: Элементарные формы, 2020. Перевод с английского Андрея Корбута Содержание

Книга «Как мыслят институты», фрагмент из которых публиковала «Социология власти» в 2012 году — также в переводе Андрея Корбута, решает задачи, схожие с задачами социологической эпистемологии. Дуглас берется продемонстрировать, что наше мышление — его стиль — не является индивидуальным, «личным делом каждого». Его форматируют внешние условия, чье действие не всегда просто осознать. Одним из таких условий выступают институты, понимаемые как «мыслительные коллективы». Именно институты предпосылают индивиду, какими логическими связями пользоваться, каким образом классифицировать явления, что считать «само собой разумеющимся», что помнить и забывать. Наконец, именно они «решают», жить тебе или умереть в коллективе, поставленном на грань выживания.
Надо при этом понимать, что «мыслительные коллективы» никакой субъективностью, конечно, не обладают. Их принудительная сила объясняется тем, что мы бессознательно усваиваем и воспроизводим некий социальный порядок. Тем не менее картина марионеточной обусловленности самого сокровенного — содержания нашего мыслительного процесса — может вызывать инстинктивное отторжение (если его не вызовет раньше непростой стиль изложения исследовательницы).
Если его перешагнуть, то можно увидеть, что через констатацию плена Дуглас дает шанс из этого плена освободиться. С опорой на антропологический анализ можно отстраниться от невидимых стен и посредством рефлексии изменить — может, не сами институты, но по меньшей мере свою институциональную принадлежность.
«Милль не считал систему сходств и различий разумным методом военных предсказаний в силу бессистемного выбора аналогий. Для младенца такая классификация является единственным методом постепенной дифференциации другого и себя. Вопросы, которые он задает, напоминают военную разведку. Нужно знать, является ли источник молока, если он внешний, одной грудью или несколькими, и, если их несколько, как отличить союзников от врагов? Это хорошая грудь или плохая? Она за меня или против меня? Самые ранние социальные взаимодействия закладывают основу для поляризации мира на классы. Выживание зависит от наличия достаточной эмоциональной энергии для осуществления этой элементарной классификационной работы посредством всех тех непростых действий, которые необходимы для построения связного, работоспособного мира. Социальные взаимодействия составляют элемент, отсутствующий в естественно-историческом описании начал классификации».
С более обширным фрагментом книги можно ознакомиться на «Горьком».
Робер Мюшембле. Цивилизация запахов. XVI — начало XIX века. М.: Новое литературное обозрение, 2020. Перевод с французского О. Панайотти Содержание

Ту же операцию, щедро пересказывая свои упомянутые труды, Мюшембле проделывает с запахами. К конструктивистскому описанию располагает сама амбивалентная природа обоняния. Восприятие запахов бинарно, но соотношение полюсов не определено — один и тот же сигнал может истолковываться как приятный и отвратительный. Собственно, продолжительную реконфигурацию этих оппозиций на французском материале историк и описывает, находясь не столько в полемике, сколько в уточнении перспективы Норберта Элиаса.
В отличие от Элиаса процесс приручения запахов у Мюшембле не выглядит линейным. Скорее речь о зигзагах. Так, борьба с чумной угрозой способствовала широкому применению амбры, мускуса и цивета, которое, в свою очередь, обрели устойчивую связку с эротическими переживаниями. По мере отступления эпидемической угрозы и возвращением в обиход водных купаний, произошел ольфакторный переворот XVIII века, когда на сцену вышли ароматы фруктов, цветов и специй. Дальнейшее развитие обонятельной привлекательности можно описать как осцилляцию между животным и цветочным, фон которой образует постепенная деозодорация человека в принципе.
«Что же касается цивета, имеющего запах фекалий, то он становится афродизиаком лишь после искусных манипуляций, которые придают ему одуряющий запах. Забытый в наши дни, он тем не менее напоминает о себе во Франции двойным красным конусом на вывесках табачных лавок, часто изображенным прямо поперек названия магазина, в память о том, что когда-то им ароматизировали табак. Барб рекомендовал действовать осторожно, чтобы не испортить эффект вещества. Наши современники, возможно, углядели бы вы этом опасность закрепления памяти удовольствия от курения: ароматизация циветом связывает его с безудержной чувственностью».
Габриэль Витткоп. Наследства. Тверь: Kolonna Publications, 2020. Перевод с французского В. Нугатова

Однако получилось, что по-русски «Наследства» увидели свет на квартал раньше, чем по-французски. Причина, конечно, карантин, но в известной степени этот факт работает в пользу тезиса, что переводной продукции «Колонны» в наших краях сопутствует особое (смертельное) свечение — возможно, куда более явное, чем на родине писателей. Следует полагает, что причина тому полубожественная природа Дмитрия Волчека, — впрочем, не станем о том распространяться подробнее.
«В Шарантоне лейтенант Хуго Дегенкамп, служивший писарем в одном из кабинетов, открывал ящик своего стола, где хранил очерки Вальтера Беньямина и другие тексты, осужденные властями, и, грызя карандаш, строил планы дезертирства, которые, как он опасался, обречены были так и остаться иллюзорными. Это был северный немец, худощавый, астеничный и молчаливый, в котором горела пылкая страсть — ненависть к нацизму. Его мобилизовали, подобно множеству других, и благодаря знанию французского, пусть вычурного, чопорного и старомодного, прикомандировали к юго-восточному отделу „Большого Парижа“. По воле судьбы ему выпало управлять особым сектором на кладбище Иври, отведенном для казненных немецких дезертиров и солдат вермахта, кончивших жизнь самоубийством. Их оказалось больше, чем можно было ожидать, и порою Хуго Дегенкамп задавался вопросом, не пополнит ли и он сам когда-нибудь их ряды».
Андрей Туторский. Медленные миры южных океанов и таежных морей. М.: Ноократия, 2019 Содержание

Этнографические записки Туторского — это небрежный, «живой» дневник, где личные разрушения (или по меньшей мере повреждения) не озвучены, но остаются за кадром, задают проблемный фон седативному изложению материала. По форме «Миры» почти трэвелог, без претензий на концептуализацию и обобщения. Чтобы удержать читательское внимание, важна экзотичность картинки — и с этим у Туторского все в порядке.
Путешествуя по «медленным» территориям по краям вселенной, где все спешат, автор оказывается в Новой Гвинее, Вануату, черной Африке. Затем — посадив читателя на крючок — перемещается на Русский север и в Подмосковье (!). Кейсы сами распадаются на байки: православные деревни Уганды, как вам такое? Да и опыт работы автора школьным учителем в Лешуконье (Архангельская область) в своей специфичности не слишком уступает знакомству с меланезийским карго-культом мифического американского солдата Джона Фрума.
Сама последовательность изложения здесь педагогична: движение с заморского юга на родные севера способствует усвоению главного антропологического навыка — умения бросить взгляд «иностранца» на то, что привычно, под боком и рядом.
«После Адред переходим к Беатрис. Ее историю знает вся деревня: у нее раз в один-два месяца загорается крыша дома. Так случалось уже более десяти раз. Однажды крыша загорелась в то время, когда отец Романос находился рядом с домом. Беатрис несколько раз просила отслужить молебен, который бы охранил ее дом от пожаров, но православные моления не помогали. Тогда Беатрис обратилась к католикам, но и их молитвы оказались тщетными. Вопрос смогли решить англикане. После нескольких молебнов возгорания прекратились. Беатрис раз в неделю пешком ходит в англиканскую церковь, которая расположена в двенадцати километрах от ее дома. Но на Пасху она обязательно приходит в православный храм. Она ищет защиты у более сильной конфессии, но не хочет переходить в нее и прекращать связь с православием. „Она женщина-загадка, — говорит отец Романос. — Я надеюсь, когда-нибудь она снова будет регулярно ходить к нам в церковь“».
Украинцы, которые были (XVI — начало XX вв.): документы, материалы, исследования / Сост. В. В. Волков, В. Г. Егоров. СПб.: Алетейя, 2020

Аккумулированные материалы, как справедливо замечают В. В. Волков и В. Г. Егоров, дают читателю найти свою точку зрения на поставленные вопросы. Резюмируем же точку зрения самих составителей. Узловых, пожалуй, три вывода, которые не понравятся ни украинофилам, ни украинофобам. Первый: зачатки «национального самосознания украинцев» прослеживаются в XVII веке, задолго до происков австро-венгерской разведки. Второй: украинцев не придумывали большевики, этим термином пользовался уже Петр I. Третий: украинцы — это русские (если понимать под этим историческим выражением восточных славян в целом), но не русские в современном смысле слова. Ну и бонус: «на Украину» и «в Украину» использовалось одними и теми же авторами даже в одних и тех же документах (здесь, впрочем, авторы противоречат сами себе, если решающим с политической точки зрения является состояние на сегодняшний день).
Сами материалы представляются познавательными для всех, кто интересуется проблематикой, однако понять принцип, по которому они отобраны, сложно. Редакторы ограничиваются упоминанием, что все изложено хронологически, с особым фокусом на конкурирующего употребление этнических наименований. Некоторые документы — например, труды этнографическо-статистической экспедиции в Западно-Русский край 1872 года — любопытны даже неспециалистам.
«Краткая характеристика Малоруссов. (. )
По характеру походки:
Ходящих прямо 66,64 %
Покачивающихся со стороны на сторону 12,69 %
Наклоняющихся вперед 20,66 % (. )
По внешнему виду Малоруссы красивы. Лица мужчин мужественны и они вообще кажутся старше своего возраста. В понятие красоты у Малоруссов входят непременно карие очи и черные брови.
Телосложение Малоруссов большей частью умеренное и даже скорее сухощавое, чем полное. Женщины обыкновенно значительно ниже ростом, чем мужчины, и довольно полны. О малорусских женщинах нужно заметить, то они вообще статны и грациозны. Стройный и гибкий стан женщины считается, по понятию Малоруссов, условием красоты».
Мэри дуглас как мыслят институты
Мэри Дуглас. Как мыслят институты. М.: Элементарные формы, 2020. Перевод с английского Андрея Корбута. Содержание
Забытый классик

Жанр книжной рецензии предполагает, что читатель получит хотя бы минимальные сведения об авторе разбираемой книги. Вот они — пунктиром: Мэри Дуглас, урожденная Маргарет Мэри Тью, британский социальный антрополог, дочь колониального чиновника, воспитывалась в католической семье, училась в Оксфорде. Работала в Министерстве по делам колоний, в конце 1940-х — начале 1950-х вела полевые исследования в Бельгийском Конго. «Последовательница» Эмиля Дюркгейма, написала великую книгу «Чистота и опасность: анализ представлений об осквернении и табу», за год до смерти назначена Дамой-Командором Превосходнейшего Ордена Британской Империи.
Первое издание «Институтов» вышло в 1986 году, актуальная дискуссия о книге состоялась тогда же и тогда же была закончена; первый перевод на русский выпущен только сейчас — 34 года спустя. Дуглас, с одной стороны, давно заслуженный классик социальных наук, а с другой — автор не понятый (ни «у нас», ни на Западе) и во многом забытый.
И биография Дуглас, и ее книга, и обстоятельства появления этой книги на нашем рынке образуют целый клубок проблем, который трудно распутать в рамках неакадемической рецензии. Поэтому я сосредоточусь на том, что предложу возможный способ чтения этого текста. Этот способ основан не столько на внимании к аргументу автора, сколько на указании, что Дуглас как антрополога отличала особая «социальная чувствительность».
Как спутать Ежа с Лисой
«С этой книгой сложно работать», в один голос утверждали почти все, кто так или иначе отзывался на публикацию «КМИ». Тревор Пинч в рецензии 1988 года пишет, что книга Дуглас «предлагает всем чего-то по чуть-чуть», включая философов, экономистов, социологов, антропологов и даже (даже!) тех, кто занимается проблемами юриспруденции. Это правда: Дуглас по ходу текста отсылает читателя к самым разнообразным теоретическим мирам, начиная от нейрофизиологии и заканчивая теологией.
Тем не менее в глазах профессиональной аудитории такой подход оказался скорее недостатком, чем академической доблестью. Иэн Хакинг, разбираясь с текстом «КМИ» по главам, с упорством, достойным лучшего применения, указывает количество их страниц: тут, мол, Дуглас на восьми страницах разделалась с аргументами Вебера, а вот тут — на девяти — с построениями Мансура Олсона. Брюно Латур вообще отказывает главам книги хоть в какой-то логической связанности. Дуглас, говорят рецензенты, «скачет» от одной теории к другой, а вот что именно она хочет сказать — остается непонятным.
Льюис Козер упаковал то же соображение в красивую обертку, применив к Мэри Дуглас метафору древнегреческого поэта Архилоха: «Лиса знает много секретов, а Еж — один, но самый главный». Дуглас — Лиса, и это, с точки зрения академической публики, ее и подвело: разболтав все свои «секретики», расставив множество ссылок на самых разнообразных авторов, она утопила в тексте какой-то один, но очень важный секрет. И поэтому книга — не удалась.
Я считаю, что вера в эту неудачу — основная ошибка тех, кто «сложно работал» с текстом «КМИ». Все обстоит ровно наоборот: Мэри Дуглас с самого начала знала (чувствовала, интуитивно понимала) один большущий секрет, думала о нем всю жизнь, писала (только?) о нем свои книги, но прожила жизнь Ежом в лисьей шкуре.
Грязная чистота
В самом начале «Чистоты и опасности», своей главной книги, Дуглас приводит одно личное воспоминание, перескакивая к нему от обсуждения религиозной жизни нуэров и описания обрядов инициации у девочек народа бемба. Я процитирую его полностью: «Лично я к беспорядку отношусь терпимо. Но я никогда не забуду, как неуютно я почувствовала себя в одной ванной комнате, безупречно чистой, если говорить об отсутствии грязи или пятен. Она была устроена в старом доме, в пространстве, образованном простой установкой дверей на концах коридора между двумя лестничными площадками. Обстановка была оставлена нетронутой: гравюра с портрета Виноградова, книги, садовые инструменты, ряды резиновых сапог. Все это неплохо смотрелось в качестве коридора, но в качестве ванной производило довольно неприятное впечатление. И я, уделявшая так мало внимания внешней реальности, начала наконец-то понимать действия своих более чувствительных друзей».
О чем хочет сказать Дуглас? Представьте, что вы едете в метро. Это не обязательно должен быть час-пик, просто обычная поездка. И вот рядом с вами стоит человек, поедающий шаурму. От шаурмы разносится узнаваемый аромат, по влажным губам пассажира течет соус, что-то (кусок курицы? капуста?) падает на пол вагона, едок утирает рот салфеткой, пережевывая лаваш — и все это на перегоне между, например, «Академической» и «Профсоюзной»; вы стоите рядом. У меня есть как минимум один знакомый, который не содрогнется от такой картины; однако в целом, для большинства других людей, все это, конечно, отвратительно. Но почему? Почувствовали бы вы (мы!) отвращение, если бы эта сцена происходила не в метро, а, например, дома, на кухне, на улице или на пикнике? Есть ли разница в ощущениях?

В случае Дуглас такой метафорой оказались «институты». Поэтому «КМИ» и была воспринята как неудачная попытка антрополога «зайти» на чужое теоретическое пространство — пространство институционального анализа, хотя в данном случае перед нами скорее терминологическая омонимия, а не академическая экспансия.
Институты Дуглас — это «силовые линии» в социальном пространстве, столкновение с которыми заставляет нас испытывать коллективно разделяемые и коллективно осознаваемые эмоции: отвращение, воодушевление, сентиментальность, гнев, счастье и т. п. Эти эффекты могут быть ожидаемыми (мы можем знать, какое влияние оказывает на нас, например, изображение Красного знамени, поднятого над Рейхстагом, или гимна страны, который играет во время чемпионата мира по футболу), а могут — неожиданными.
Грязь, которая вызывает в нас отвращение, смутную тревогу, отсутствие чувства уюта, пишет Дуглас в «Чистоте и опасности», — это «всякая материя не на своем месте», и в ошибке местоположения материальных объектов заключается причина отвращения. Но этот пример не единственный. В «КМИ» Дуглас ставит перед собой задачу систематизации эффектов подобного рода: она хочет составить полную опись институциональных воздействий.
Обладать и быть одержимым
Одна из загадок «КМИ» — происхождение названия книги. В целом недоумение, которое оно вызывает, вполне оправданно: из текста не следует напрямую, что институты мыслят, все устроено сложнее. Одна из версий того, откуда название взялось, предполагает, что это якобы произвол издателя: так он понял содержание лекций Дуглас, которые затем были собраны под одной обложкой. Но есть и другая версия, которой придерживается, например, Роберт Сигал. Он считает, что фраза «Как мыслят институты» — это оммаж Люсьену Леви-Брюлю, у которого в 1910 году вышла книга «Ментальные функции в примитивных обществах» («Les fonctions mentales dans les sociétés inférieures»), изданная на английском уже с другим заголовком — «How Natives Think». Неизвестно, что из этого правда, а что — нет, однако версия Сигала кажется продуктивнее.
Леви-Брюль придерживался важной для Дуглас и новаторской для своего времени идеи, которая заключалась в том, что разным народам (даже примитивным), разным эпохам и разным типам общества присущи разные типы мышления. Содержание мышления, считал Леви-Брюль, задается социально. Однако на вопрос о том, каким именно образом это происходит и что именно в нашем мышлении коррелирует с элементами социальной структуры, Леви-Брюль ответа не давал. Во всяком случае, такого ответа, который устроил бы Дуглас.

Институты, таким образом, представляют собой элементы социального пространства, коррелирующие со структурой нашего мышления. Что это за элементы? Базово, пишет Дуглас, любой институт представляет собой конвенцию. Но не просто конвенцию (иначе бы Дуглас пришлось согласиться с построениями теории рационального выбора, которую она на дух не переносит): она, во-первых, имеет неочевидные основания, а во-вторых — эти основания коренятся в воспроизводимых природных аналогиях.
Опираясь на материалы антропологов, в частности, Макса Глакмена, Дуглас поясняет это на следующем примере: жители северных регионов какой-либо страны часто описываются как более утонченные, культурные и богатые по сравнению с жителями Юга той же страны. Однако это происходит вовсе не потому, что таково фактическое положение дел, а потому, что в основании подобного различения лежат фундаментальные представления о природном превосходстве правой руки над левой. Привилегированное положение северян относительно южан — это конвенция, причем настолько очевидная, что не требует никаких доказательств в глазах тех, кто ее разделяет. Скрытая воспроизводимая аналогия — это соответствие севера правой руке, а юга — левой. А «природное», «естественное» обстоятельство — это превосходство правой руки над левой. Все части этой формулы, будучи соединенными воедино согласно имплицитным правилам «социального синтаксиса», могут влиять, скажем, на «организацию рассадки королевского совета справа и слева от короля».
Для того, чтобы дать своим читателям более наглядный пример, Дуглас уточняет, что «в современном индустриальном обществе аналогическая связь между головой и рукой часто использовалась для обоснования классовой структуры, неравенства в образовательной системе и разделения труда между работниками физического и умственного труда. Общепринятая аналогия — это механизм легитимации совокупности хрупких институтов».
Разберем этот случай. Дуглас утверждает, что, если отбросить на секунду истории про африканские племена, аналогичный механизм формирования и работы конвенций (институтов) можно наблюдать и у себя под носом. Часто можно столкнуться с убеждением, будто «умственный труд» лучше, «чище», культурнее и рентабельнее, чем труд «физический». Вспомните, почему ребенку обычно вменяется необходимость закончить школу, а потом «получить диплом» вуза? Правильно — чтобы, например, не стать сантехником, грузчиком или проституткой, судьба которых не завидна («сопьешься», «будешь валяться под забором», «денег не заработаешь», «пойдешь по рукам» и т. д.). Это — конвенция. Не единственная в своем роде, но влиятельная и распространенная. Скрытая аналогия в данном случае заключается в том, что физический труд соответствует руке, а умственный (как ни странно!) — голове. Естественное же положение дел заключается в превосходстве головы над рукой — «так сложилось». Если вам когда-либо приходилось в спорах с родителями отстаивать свое право бросить школу после 9-го класса, пойти в техникум, а потом — в армию вместо того, чтобы коптить небо в университете, знайте, что вы умудрились подцепить какую-то конкурирующую конвенцию, которую ваши родители не разделяют.
Таков, согласно Дуглас, когнитивный механизм формирования институтов. Затем, усложняясь, они начинают выполнять разнообразные функции: например, служат основанием социального забывания и запоминания, являются инструментом классификаций, которые мы выстраиваем и принимаем, наделяют тождеством, а в конечном итоге — решают вопросы жизни и смерти. Но мыслят ли они?

Если задуматься, то открываются очень странные дела: наши отношения с институтами подобны вредной привычке, которая регулирует наше поведение, образ наших мыслей, может доводить до экзальтации и исступления; в то же время мы можем осознавать привычку в качестве таковой (а можем — и нет, можем оправдывать свою приверженность ей), можем отказаться от одной и выбрать другую, однако окончательно «съехать с темы» — не в состоянии.
Станцевать институт
Секрет, которым владела Дуглас, заключался в ее личной и довольно специфической способности ощущать (видимо, просто физически ощущать) устройство социальной структуры и влияние институтов. Там, где мы бы свободно прошли, ничего не заметив, она бы уперлась лбом. Драма Дуглас заключалась в том, что передать свои ощущения она решила при помощи языка социальных наук. Кажется, что ей институт проще станцевать, чем концептуализировать.
Понимала ли она это сама? Скорее всего — да. В финале книги она обнадеживает читателя: мы не порабощены институтами тотально; мы можем отказываться от одних в пользу других, больше того — мы можем их видоизменять. Однако перед этим (как бы) радужным финалом в книге имеется другое ее размышление, по ходу которого она ссылается на немецкого теолога Рудольфа Отто, решавшего в своих текстах задачу, похожую на ту, которая стояла перед Дуглас: «Если у читателя никогда не было мистического опыта, если он никогда не чувствовал mysterium tremendum, если он не знаком с чувством сверхъестественного, тогда, говорит Отто, лютеранский богослов, никакие мои слова не убедят его: это чувство непередаваемо».
Чувство общества, судя по книге Дуглас, непередаваемо точно так же, каким бы изощренным теоретическим аппаратом вы не снабдили свой текст. Еж может прикинуться Лисой, но это приведет к печальному финалу: профессионалы теории распнут его на его же собственных аргументах.
Латур, помимо того, что сомневался в последовательности аргументов Дуглас, не был уверен и в том, что у «КМИ» есть своя аудитория: кому вообще нужен этот текст, удивлялся он. В известном смысле французский теоретик задал самый правильный из возможных вопросов, не обратив на него, впрочем, никакого внимания — он просто был раздражен.
Вернемся к началу. Станет ли книга Дуглас непростой для российского читателя? Если такой читатель вообще есть — то да, станет, и такая перспектива лучше, чем перспектива банализации. Спасибо «Элементарным формам» за то, что подкинули проблем. Будет ли книга вписана в русскоязычное теоретическое пространство? Будет, наверное, и эта вероятность пугает меня больше всего: лучше бы этот текст кто-нибудь талантливо станцевал.
Остается один вопрос: за что же тогда стоит любить эту и другие книги Мэри Дуглас? Мой ответ: за то, как она учит читателя неловкости. Чувствовать общество — значит неуклюже наталкиваться на его невидимые «несущие конструкции» и продуктивно удивляться этому. Парадоксально, но именно эту особенность ее книг очень часто принимали за симпатии к иерархии, а внимание к общим формам повседневного опыта — за консерватизм. Кажется, что нельзя ошибаться грубее: описав устройство институтов, Дуглас сделала больше для освобождения ума, чем иные ультрапрогрессивные теоретики.